Михаил Жванецкий - Собрание произведений в одном томе
И жизнь опять повернулась в сторону произведений.
А они мне кричали: «Все! У вас кризис, вы в метро три года не были. О чем вы писать теперь будете? Все теперь об этом. Теперь вообще права человека. Теперь свобода личности выше народа».
Критика сверкала: «Вечно пьяный, жрущий, толстомордый, все время с бокалом» – это я.
А я всегда с бокалом, потому что понимал: ненадолго.
Все по словам. А я по лицам. Я слов не знаю, я лица понимаю. Когда все стали кричать: «Свобода!» – и я вместе со всеми пошел смотреть по лицам.
Нормально все. Наши люди.
Они на свободу не потянут. Они нарушать любят.
Ты ему запрети все, чтоб он нарушал. Это он понимает.
– Это кто сделал?
– Где?
– Вот.
– Что сделал?
– Что сделал, я вижу. А кто это сделал?
– А что, здесь запрещено?
– Запрещено.
– Это не я.
Наша свобода – это то, что мы делаем, когда никто не видит.
Стены лифтов, туалеты вокзалов, колеса чужих машин.
Это и есть наша свобода.
Нам руки впереди мешают. Руки сзади – другое дело.
И команды не впереди, а сзади, то есть не зовут, а посылают.
Это совсем другое дело.
Можно глаза закрыть и подчиниться – левое плечо вперед, марш, стоп, отдыхать!
Так что народ сейчас правильно требует порядка.
Это у нас в крови – обязательность, пунктуальность и эта… честность и чистота.
Мы жили среди порядка все семьдесят лет и не можем отвыкнуть.
Наша свобода – бардак. Наша мечта – порядок в бардаке. Разница небольшая, но некоторые ее чувствуют. Они нам и сообщают: вот сейчас демократия, а вот сейчас диктатура.
То, что при демократии печатается, при диктатуре говорится.
При диктатуре все боятся вопроса, при демократии ответа.
При диктатуре больше балета и анекдотов, при демократии – поездок и ограблений.
Крупного животного страха – одинаково.
При диктатуре могут прибить сверху, при демократии – снизу.
При полном порядке – со всех сторон.
Сказать, что милиция при диктатуре нас защищает, будет некоторым преувеличением. Она нас охраняет. Особенно в местах заключения.
Это было и есть.
А на улице, в воздушной и водной среде это дело самих обороняющихся, поэтому количество погибших в войнах равно количеству погибших в мирное время… У нас…
В общем, наша свобода хотя и отличается от диктатуры, но не так резко, чтоб в этом мог разобраться малообразованный человек, допустим, писатель или военный.
Многих волнует судьба сатирика, который процветает в оранжерейных условиях диктатуры пролетариата и гибнет в невыносимых условиях расцвета свободы.
Но это все якобы.
Просто в тепличных условиях подполья он ярче виден и четче слышен. И у него самого ясные ориентиры.
Он сидит на цепи и лает на проходящий поезд, то есть предмет, лай, цепь и коэффициент полезного действия ясны каждому.
В условиях свободы сатирик без цепи, хотя в ошейнике.
Где он в данный момент – неизвестно.
Его лай слышен то в войсках, то на базаре, то под забором самого Кремля, а чаще он сосредоточенно ищет блох, с огромной тоской по ужину.
И дурак понимает, что в сидении на цепи больше духовности и проникновения в свой внутренний мир. Ибо бег за цепь можно проделать только в воображении, что всегда интересно читателям.
Конечно, писателю не мешало бы отсидеть в тюрьме для высокого качества литературы, покидающей организм. Но, честно говоря, не хочется. И так идешь на многое: путаница с семьями, свидания с детьми… Тюрьма – это уже чересчур.
Что сегодня радует – предчувствие нового подполья.
Кончились волнения, беготня, снова на кухне, снова намеки, снова главное управление культуры и повышенные обязательства, снова тебе кричат: «Вы своими произведениями унижаете советского человека», а ты кричишь: «А вы своим велосипедом его калечите».
Красота! Тот, кто нас снова загоняет в подполье, не подозревает, с какими профессионалами имеет дело.
Сказанное оттуда по всем законам акустики в десять раз сильнее и громче, и лозунг руководства «Работать завтра лучше, чем сегодня» – в подполье толкуют однозначно: сегодня работать смысла не имеет.
Приступ пессимизма
Нет больше Родины и Народа. Под этим именем никто не хочет выступать. Есть Я, осуществляемое с большим трудом.
Время кончилось. Жизнь началась сначала. Прекратились лауреаты, секретари, герои, массовые протесты и всенародные подъемы. Остался мат, лай собак, визг женщин, прибой грязных волн о грязный берег.
Пыльной и дырявой стала надежда.
Как горизонт, отодвигается счастье.
К рукам приближается оружие.
Плохие и мертвые попадаются все чаще.
Электричество и канализация на последнем издыхании.
Интерес к окружающему уже не в состоянии преодолеть тревогу и болезнь. Хорошее настроение только у пуделей, а смех только у идиотов. На улицах, в квартирах, на кухнях смех не слышен. Телефонный разговор стал коротким.
«Запиши мой телефон», – говорят друг другу и прощаются.
Напряженная тишина. Безмолвные очереди машин в ожидании бензина. В человеческой очереди попадается труп. Отъезды стали бытом. Возвращения потеряли ориентацию. У обещавшего вернуться нельзя понять – куда. И понимать некому.
Никто не загорает, не отдыхает, не живет. На пустынном берегу откуда-то взявшиеся сирийцы строят гостиницу. В тайге неизвестные турки строят гостиницу. Немцы восстанавливают барскую усадьбу.
Примерно так, примерно так…
Редакция, которую покинула надежда, выпускает журнал. Ищут анекдоты, заглядывают в постели, звонят за рубеж.
Голоса все глуше. Смешное какое-то осталось, но уже не смешит и плохо доходит.
И почта не находит себе места. Под разными названиями выходят одинаковые газеты.
Армия неожиданно стала жалобной, раздражительной. Опять оказалась не приспособленной к военному времени, нуждается в длительной войне, чтоб набрать опыт. А люди не хотят этого опыта, а без людей она не может. Много журналистов и мало солдат. В атаку идут операторы. Солдаты окапываются. Противник есть, погибшие есть, а фронта нет. Генералам столы сервируют на картах. Из танка спрашивают, как проехать к противнику… Мальчик показывает и бьет гранатой вслед. Победа не нужна никому, пока идет снабжение.
Обоим президентам внушают, что это очень сложная и жестокая война с коварным, умелым и жестоким противником.
Эти бьются за свою родину, и те бьются за свою родину. И все находятся на своей родине, отсюда невнятность героизма и отсутствие подвигов.
Лекарства отняли у городов, передали солдатам, и возросли потери в тылу. Продолжительность жизни одна у мирных и у солдат. Врачи из каких-то остатков что-то делают. Больные в карманах приносят вату, марлю, инструмент. «Скорая» доехать не может. Приехав, отъехать не может. В этих пробках и угнать невозможно.
В больницах врачи как-то пытаются смерть отодвинуть, но жизнь дать не могут и так и выпускают в это месиво.
А тут страсти кипят: наваливаются, рвут, режут. Беззащитное готовится к уходу. Защититься невозможно. Воры и так уже в лучших машинах, в лучших квартирах, в лучших костюмах, в лучших часах и с лучшим оружием.
Молодое и кипящее ничто не считает чужим: чужую жизнь не считает чужой, и чужую жену не считает чужой, и милицию не считает чужой, а страну считает своей. Кто не хочет пропасть, к ним присоединяется и все равно пропадает. Потому что идет на войну…
Примерно так, примерно так…
Увидя пятерку молодых в машине, все разбегаются. Куда они едут? Против кого? Где выйдут и кого убьют? Все головы в плечи и домой. А там, кроме двери, ничего. Дверью прикрыты. За дверью не живем, готовимся… Если вдруг пропадут свет и вода, никто не выйдет. Боятся. Рассвет как спасение.
Примерно так, примерно так…
Разница между полами перестала волновать. Приумножать население никто не хочет.
Примерно так, примерно так…
Вот из-за поворота выходит человек… Все может быть, но ничего хорошего это не означает.
Оркестр, пожалуйста. Медленно и печально.
Цирк
Ничего нет нашей жизни хуже – лучше – скучнее – веселее – интереснее – страшнее – голоднее – сытнее и зажигательно убийственнее! Каждый прожитый день высекается на теле неизлечимой зарубкой – шрамом – фурункулом – прыщом – царапиной!
Наш светлый – темный – радостный – печальный продукт невозможно сначала отыскать, потом достать, потом сварить, потом разжевать, потом проглотить, потом переварить. Символ нашей жизни – разбитый унитаз.
Обстановку видеть – слышать – понять невозможно! Жить нельзя. Но даже на эту жизнь покушаются те, кто живет еще хуже, хотя хуже некуда. Но они живут.
Даже не живут, а пытаются жить неоднократно. Последнюю попытку начать жить предпринимают перед самой смертью, выезжая в другие страны, чтоб удобрить те поля своими нитратными телами.